Четверг, 25.04.2024, 06:48
Приветствую Вас Гость | RSS

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: litcetera, Леонардл  
Форум » Мир Истории » Россия как часть Европы » НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО (Эссе Екатерины Райкиной – дочери Аркадия Исааковича .)
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
geslДата: Понедельник, 24.10.2011, 19:05 | Сообщение # 1
Генерал-лейтенант
Группа: Модераторы
Сообщений: 320
Статус: Оффлайн
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Екатерина Райкина

Дед Аркадия Райкина по отцовской линии происходил из маленького местечка, затерянного в лесах Белоруссии, и до конца дней изъяснялся на невообразимой смеси идиш, русского, белорусского и немецкого. Дед держался обрядов с той чрезмерной и как бы демонстративной педантичностью, какая присуща людям, признающим над собой лишь закон формы, закон обряда. Будучи домашним деспотом, он пытался и детей, и внуков своих наставить на путь ветхозаветных истин. По его настоянию Аркадия Райкина даже хотели отдать учиться в частную древнееврейскую школу.

Благочестие деда сочеталось с суровостью, даже жестокостью. Ему ничего не стоило отвесить оплеуху уже взрослому женатому сыну. Это должно было способствовать развитию в нем главного, с дедовской точки зрения, жизненного качества – умения твердо стоять на ногах.

Сам дед был полон жизненной силы во всех отношениях. Он прожил до девяноста четырех лет. Может, прожил бы и дольше, но, танцуя на чьей-то свадьбе, неудачно спрыгнул со стола.

Так писал о своем дедушке
Народный артист СССР
Аркадий Исаакович Райкин.

Здравствуй, дорогой мой папочка!

Как давно я тебе не писала: ведь есть телефон. И ты с мамой не часто баловали меня письмами. Хотя мама отовсюду, из всех гастролей, из всех поездок до своей болезни, до 1975 года, писала письма, присылала открытки с видами того места, где в тот момент вы работали или отдыхали. Иногда ты приписывал в конце несколько фраз, теплых и нежных...

Как мне не хватает твоего тихого голоса, твоих больших, красивых, теплых и мягких рук! Как я грущу от невозможности заботиться о тебе, знаю, что я тебе была всегда нужна: и как слушатель и зритель твоих новых монологов, и как младший медперсонал, и просто как друг и обожающая тебя дочь.

Я знаю, ты меня очень любил. Ты хотел, чтобы родилась девочка. Ты говорил маме: «Хочу, чтобы родилась дочка, и у нее были косички». Я родилась, и у меня всегда были косички, толстенные косы, с которыми я не знала, что делать вплоть до окончания училища. В театре надо было иногда надевать парик, а волосы не лезли ни под какой размер парика. Ты очень хотел, чтобы я работала с тобой в театре. Ты говорил: «Мне очень тебя не хватает». А мама говорила: «Только через мой труп. Это театр одного актера. Ты не будешь здесь играть. Он тебе не даст. Он думает только о себе. Я сама пишу себе монологи».

Я понимаю: в ней говорила обида. Мама сейчас инвалид, давно на пенсии, но она была очень талантливой актрисой, и ты это всегда знал. Но она была твоей женой. Женой художественного руководителя, главного режиссера, первого артиста. Тебе было неудобно заказывать для нее роли, монологи, дать звание, которое она давно заслужила. А она терпела, будучи очень доброй женой, с обостренным чувством справедливости, энциклопедически образованной, знающей прекрасно литературу, беззаветно преданной театру, твоему театру и тебе. Тебе – мужчине, мужу, отцу ее детей, великому артисту, гражданину и человеку. Она отдала тебе все свои таланты: она прекрасно писала, она также могла бы быть талантливым врачом, была душой, центром внимания за любым столом. Даже такой удивительный рассказчик, как И. А. Андроников, с удовольствием слушал ее устные рассказы из вашей многотрудной, интересной жизни на колесах, жизни бродячих артистов без своего дома. Она была прекрасной матерью, воспитателем. И среди ее учеников был ты, мой любимый.

Да! Она огранила тебя, как алмаз. Она выхаживала тебя, как причудливое, диковинное, единственное растение, цену которому очень хорошо знала. Она любила тебя беззаветно, она была связующим звеном тебя с миром, с родными, знакомыми, друзьями. Она была твоим бессменным секретарем. Ее сердце буквально рвалось между тобой, театром, детьми, которые разлетелись из гнезда и у которых уже была своя жизнь, друзьями, обязанностями, которым не было числа. Она много страдала, и я была тому свидетелем. Часто виновником был ты, иногда даже не сознавая, что приносишь такие страдания любящему и любимому человеку. Да, ты ее очень любил. Этому я также была свидетелем. Ты восхищался ею, гордился ею. Я помню, как ты замирал за столом, за нашим раздвинутым для гостей столом, когда она рассказывала, всегда ярко, талантливо, с присущим ей одной юмором, как ты обводил всех глазами, как ты ей уступал пальму первенства.

Папа... Папочка... Я никогда уже не назову тебя так, только в воспоминаниях и только беззвучно. Как я виновата перед тобой! Я мало тебя расспрашивала, хотя я знаю, у тебя было, что мне рассказать. Я всегда спешила. Куда? Зачем? Кому я была нужна? Так, как тебе и маме, – никому. Только, может быть, маленькому сыну. Но это было давно. Так давно, что кажется сном. Театру? Это тоже сомнительно. Надо было давно все бросить и всегда быть с вами, мои несравненные, любимые, единственные родители. Боль невозвратимой, ничем невосполнимой утраты и моя вина, пусть косвенная, всегда будут со мной.

Возвращаясь в детство, с ужасом убеждаюсь, что не помню или очень туманно помню вас, мои дорогие. Может, потому что все перебила война. Трех лет я попала в эвакуацию под Ярославль, там очень заболела, вы меня выцарапали оттуда и случайно, буквально странным стечением обстоятельств я оказалась в Ташкенте, одна (вы были с театром на фронтах, обслуживали армию) в семье, где прятались два дезертира, где я голодала, ужасно тосковала и чудом осталась жива, когда за мной приехала бабушка.

А потом – Ленинград, школа и ваши бесконечные гастроли. В Ленинграде со мной вы бывали очень мало. Я только помню, что очень скучала, тосковала и всегда ждала. Чувство ожидания – писем, открыток, телефонных звонков, – а потом приезд! Встреча радостная, веселая, с цветами. Вы с мамой усталые, но всегда счастливые, с рассказами, с фотографиями, с подарками.

Провожая вас, чаще всего на поезд в Москву или другой город, я всегда долго шла за поездом, потом начинала бежать, и так неслась до самого края платформы. Это была наша игра. Ты ее ждал, смеялся. Ты умел шутить.

Мама рассказывала, что в очередной раз вашего пребывания в гостинице «Москва» (а вы всегда там жили во время гастролей в Москве, и номер 1212 становился вашим домом на полгода) вы возвращались вечером после спектакля. Вышли из лифта, поздоровались с клюющей носом дежурной по этажу и направились к своему номеру, который находился (и находится сейчас) в самом конце длинного коридора. Мама впереди, ты за ней. Вдруг ты ее обогнал и начал медленно снимать с себя одежду: пиджак, галстук, рубашку, брюки. Все это на ходу. Мама в ужасе, но, давясь от смеха, стала тебя упрашивать не делать этого, может увидеть дежурная, может в любую минуту открыться любая дверь и появиться кто-нибудь из гостей столицы. Но ты неумолимо раздевался и вошел в номер совершенно голый. Мама чуть не упала в обморок. Но это было давно, в пятидесятых годах, когда вы были еще сравнительно молоды.

А много лет спустя, я помню, вы уже жили в своей московской квартире, и Котинька, получив свой «огромный» гонорар за двухсерийную картину «Труффальдино из Бергамо», купил вам с мамой в подарок цветной телевизор. Ты был очень тронут, страшно обрадовался, лег на диван перед включенным цветным ящиком и довольно скоро тихонько засопел, а когда через какое-то время открыл глаза и увидел, что мы с мамой смеемся над тобой, смущенно сказал: «Оказывается, под цветной телевизор так хорошо спится! И снятся цветные сны!»

Помнишь, как мы с тобой играли пьяных за столом. Сначала я была просто навеселе, потом у меня начинал соскальзывать со стола локоть, клонилась голова и до отказа подымались брови, тут ты переставал быть партнером, начинал хохотать, а я сердилась, что ты не можешь держать серьез. А как я смеялась, когда автор приносил какую-нибудь миниатюру или монолог, а ты звал меня послушать. В результате ты сам начинал смеяться и просил меня сесть подальше или попробовать не смеяться так громко.

Я помню, как мы с тобой в Ленинграде ходили в театр Товстоногова, который ты так любил. Ты знал всех актеров, радовался их успехам. Тебя всегда приглашали за кулисы, а когда мы тихонько после антракта входили в уже темный зал, вдруг вспыхивал весь свет, и люди вставали, приветствуя тебя бурными аплодисментами. Ты улыбался, обводил глазами зал и чуть-чуть кланялся. Так было всегда. Однажды ты был на спектакле по пьесе Чехова. В антракте к тебе потянулась очередь за автографами. Протягивали программки. А ты стал тихонько недоуменно шептать: «Ну, что же это такое? Ведь я не Чехов». А на спектакле Л. Додина в его театре в антракте точно так же люди потянулись к тебе с программками, ты покорно подписывал, хотя тебе это было уже очень трудно, рука плохо слушалась.

Вокруг наших кресел толпился народ, лица взволнованные, улыбающиеся, трогательно-нежные. Когда уже надо было начинать второе действие, вышел в зал администратор, увидел это и сказал: «Дорогие друзья! Аркадий Исаакович сегодня у нас в гостях. Давайте дадим ему отдохнуть». Это было сказано громко, очень вежливо, уважительно и к зрителям, и к тебе. В этом была культура и этого человека, и этого театра. И люди, кивая, тихонько расселись по своим местам. И во МХАТе, когда ты вошел перед началом спектакля в зал, люди тоже стоя приветствовали тебя. Ты всегда это воспринимал с большой скромностью и достоинством. Однажды ты пригласил нас с Володей (актер театра имени Евг. Вахтангова Владимир Коваль – ред.) во МХАТ на премьеру возобновленного спектакля «Горячее сердце». В нем были заняты корифеи: Шевченко, Грибов, Яншин, Станицын, который восстанавливал спектакль как режиссер. Володя упирался, говорил, что одет не для театра, в свитере, в джинсах (времени на переодевание не было). Ты мягко его упрашивал, и когда мы гуськом пошли по параллельному сцене проходу, чтобы сесть на свои места, зал встал. А на спектакле в зале присутствовали все не занятые в этот вечер актеры, среди них Кторов, Пилявская, Тарасова, Массальский, Прудкин. Они зааплодировали тебе и встали. За ними встал весь зал. Володя, по обыкновению, ужасно смутился, зашептал: «Аркадий Исаакович, что делать? Как мне быть?». И ты так же тихо ему ответил: «Я сам не знаю, веди себя естественно». И Володя скрылся из зала...

На улице люди при встрече с тобой толкали друг друга локтями, обращались к другим прохожим с возгласами: «Райкин!». И сколько оттенков было у этих возгласов! И ты всегда здоровался, улыбаясь и кланяясь; ты был снисходителен к слабостям людей, которые не могли сдержать себя при виде любимого артиста. Но как ты умел быть безжалостен, когда дело касалось более серьезных пороков людей. Мама мне рассказывала, например, как ты дал пощечину вашему бывшему директору, который ради своих корыстных интересов в Польше во время ваших гастролей подвел всю труппу.

Когда мама мне это рассказала, я с трудом поверила и спросила, так ли это было. Ты ответил утвердительно, смущенно опустив глаза. Значит, действительно надо было тебя довести.

Ты очень любил талантливых людей, многое им прощал, иногда до поры до времени, если это касалось твоих партнеров и близких. Ты восхищался музыкантами Рихтером, Гилельсом, Ойстрахом, Коганом, Ростроповичем, Геннадием Рождественским, обожал Майю Плисецкую.

Ты любил художников, любил открывать молодых. Я с удовольствием ходила с тобой в их мастерские. С. Бродский, Б. Жутовский, Ю. Васильев, А. Данов... Ты очень хорошо знал и любил живопись. Меня всегда удивляло и восхищало твое знание классической музыки.

Ты благословил на подвиги талант Саши Калягина, Гены Хазанова, твоими учениками считали себя Роман Карцев и Виктор Ильченко и другие, кто работал с тобой или учился у тебя, сидя в зале.

У нас дома очень много писем, документов, афиш, рецензий, твоих интервью и статей. Я не хочу с ними расставаться. У меня просят это в Бахрушинский музей. Но я хочу с этим пожить, воскресить в памяти многое и многое узнать. Ведь мы так мало были вместе. Пока, мой дорогой, я не могу к этому прикоснуться. Мне больно, так больно, что хочется кричать. Особенно когда видишь, как тебя забывают. А ведь это ты готовил сознание и сердца людей к тому, что так жить нельзя. Так жить стыдно и недостойно звания Человека. Я думаю, как эфемерна профессия артиста театра. От него остается только легенда. Как мало тебя снимали, как мало думали о том, чтобы запечатлеть твой талант, твое прекрасное лицо, улыбку, твою неповторимую пластику для будущих людей. Ведь такой артист, как ты, родится дай Бог один раз в 100 лет. Было время, когда несколько десятилетий подряд со дня основания твоего театра (1939 г.) вы выпускали каждый год программу, играли ее весь год в Москве, Ленинграде, на гастролях в других городах Советского Союза. Играя, репетировали новую и на следующий год привозили в Москву премьеру. Сколько их было! Где они? В памяти и сердцах уходящих людей. А ведь в этих программах, в каждой, были и шедевры...

Сейчас много пишут, говорят, показывают пленки о Володе Высоцком. Это правильно. Это отдается ему долг, его прекрасному таланту актера, барда, Поэта, Гражданина. Но ведь Володя жил рядом с тобой. Вы любили друг друга. Помнишь, ты мне рассказывал, как он, будучи на гастролях в Ленинграде со своим театром, пел у тебя дома всю ночь на радость и восхищение вам и всем вашим соседям, которые, как потом, оказалось, записали весь этот незабываемый вечер (такая слышимость была в вашей ленинградской квартире). А потом однажды в Москве у наших общих друзей, в доме, где жил Володя, мы сидели за одним столом, и как бережно и нежно он смотрел на тебя, как на Патриарха, как смущался, когда ты говорил о своей любви к нему, к его творчеству.

Последние годы (после болезни мамы) я всегда старалась быть вместе с вами на отдыхе. Чаще всего это было Рижское взморье. Латвия, Юрмала. Там вас давно знали, любили, очень уважали, кроме того, Рига – это твоя Родина. Тебя туда всегда тянуло. Ты там хорошо себя чувствовал. Любил прогулки вдоль моря, радовался скупому редкому прибалтийскому солнышку, встречался с интересными людьми... Но проходила неделя, другая, и ты начинал тосковать. Звонил авторам, призывал их, начинал работать с ними, обсуждать новые проблемы, темы, учить тексты, повторять старые, к тебе приходили журналисты за интервью, и мест­ные, и приезжие, ты никому не мог отказать. Тебя расспрашивали, фотографировали, фотографировались с тобой, отвлекали тебя от работы, ибо работа уже началась: ты переставал спать, ты, гуляя с кем-нибудь по пляжу, в относительно безветренную погоду (когда дул ветер, тебя врачи укладывали в постель, давало о себе знать сердце), вдруг начинал монолог. Собеседник, думая, что это ты говоришь, а не персонаж, вставлял какие-то замечания, вопросы или просто поддакивал, а то вдруг начинал с тобой спорить. Мне со стороны это было очень забавно и смешно. Я видела, как ты неукоснительно пробивался текстом к сознанию и сердцу собеседника, а он ничего не подозревал. Тебе была нужна реакция слушателя. В этих репетициях-беседах, монологах-диалогах рождались твои образы, уточнялись характеры, тексты, репризы. А если иногда оказывалось, что где-то рядом, поблизости отдыхает кто-то из твоих артистов, начинались настоящие репетиции.

А ночи не было. Не помогали снотворные, успокаивающие, настои трав. Даже если ты засыпал, через два часа уже лежал с открытыми глазами и шевелил губами. Я пробовала прийти тебе на помощь, как когда-то делала мама. Я предлагала почитать тебе вслух. Иногда это была интересная статья в газете, журнале. Однажды это был Стефан Цвейг «Мария Стюарт», «Жозеф Фуше». Ты с интересом слушал, потом я видела, что глаза твои закрыты, я начинала читать тише, монотоннее, и ты засыпал. А как-то я взяла в библиотеке «Былое и думы» Герцена. По ходу чтения ты говорил: «Удивительно! Как современно! Замечательно!». Утром, когда я проснулась, то увидела в твоих руках книгу, а на носу очки — ты не сомкнул глаз всю ночь.

Я вспоминаю, как в конце 1974 года, когда вы работали в Ленинграде очередную программу и репетировали следующую, которой вы должны были начать гастроли в Москве в новом году, я звонила вам, узнавала, как идут спектакли, репетиции, как здоровье. Мама часто звонила мне и жаловалась, что совсем было на нее не похоже. Она говорила, что по утрам кружится и болит голова, что пол встает дыбом, что не может запомнить текста на репетициях, что папа сердится, партнеры недоумевают и жалеют ее. Я умоляла ее заняться своим здоровьем, пойти к хорошему невропатологу, если надо, лечь в больницу. Помню, в отчаянии я кричала в трубку: «Мамочка, если себя не жалеешь, пожалей хоть нас! Это все тревожные и грозные признаки». Мама смеялась и обращала все в шутку, успокаивала меня, говорила, что ее больше заботишь и тревожишь ты. Твоя занятость с утра до вечера, интенсивность и неукротимость твоей работы, заботит «проходимость» некоторых вещей новой программы. Конечно, у нее на первом месте всегда был ты. И вот новый, 1975-й, роковой для нашей семьи и в какой-то мере для твоего театра, год. Вы уже в Москве. Встреча Нового года, как часто бывало в последнее время, в доме вашего друга В. Л. Кассиля и его жены Верочки. Было, как всегда, весело, вкусно, уютно, с лотереей, с интересными людьми, с интересными забавами, смешными рассказами, с надеждами, как всегда, устремленными в новый год. А 5 января днем в доме у своей подруги Светланы Леонидовны Собиновой (куда я отвезла маму на такси) с мамой случается страшный инсульт. Этот день должен был быть последним ее днем. Но счастливое стечение обстоятельств, о котором всегда помнила и любила говорить мама, – Владимир Львович Кассиль, сын Льва Абрамовича, твоего близкого друга и мужа С. Л. Собиновой, незадолго до этого вышел от нее и по профессиональной привычке сказал, куда идет. Ему тут же позвонили. К счастью, это было очень близко. Он вызвал свою реанимационную бригаду и... подарил маме еще пятнадцать лет жизни.

А тогда, 9 января, у вас должны были начаться гастроли в Польше. Владимир Львович сказал: «Аркадий Исаакович, вы здесь не нужны. Мы сделаем все, что нужно. Поезжайте и работайте. Так будет лучше для вас».

Мы переживали страшные дни. Я поехала с тобой, и ты мне сказал: «Будешь играть все мамины роли в программе». И в поезде я днем и ночью учила текст и репетировала. А когда приехала в Варшаву, оказалось, была без голоса — на нервной почве. Врачи мне его восстановили, но ты заболел воспалением легких. Интенсивное комплексное лечение быстро поставило тебя на ноги. Мы каждый день звонили домой. Володя и Котя держали нас в курсе лечения и состояния мамы, целый месяц, пока нас не было, В. Л. и его бригада боролись за жизнь мамы, а когда мы вернулись, она была уже в институте неврологии у Шмидта, где ее постепенно ставили на ноги. Но подвижность руки не вернулась, речь была очень ограниченна.

Тебя спасла только работа. Как ты хотел, чтобы каждое слово твоих монологов доходило до польского зрителя, как не отпускал от себя молоденькую переводчицу, которая валилась с ног, как днем и ночью учил и учил польские слова и выражения. Как я пыталась убедить тебя, что в Польше многие знают русский, что нет необходимости так себя изводить. Но я помню, как ты плакал, думая о маме, как тревожился и с замиранием сердца набирал московский номер. Боже! Сколько было больниц в твоей жизни. Сколько раз, почувствовав себя чуть лучше, ты удирал из-под опеки врачей в театр, на спектакли, на репетиции. Как говорил: «Как же там они без меня? Опять отмена спектакля? Ведь это значит, что они ничего не получат!». Ты имел в виду своих актеров, «свою семью» – так ты назвал свой театр в воспоминаниях. Я помню, как в очередной раз в больнице – это было перед Новым годом – болезнь осложнилась воспалением легких, и сразу сдало сердце. Реанимация. Трубки, капельницы, страшная тишина палаты, над головой аппарат, показывающий на экране работу твоего слабеющего больного сердца. Тревожные лица и шепот сестер, врачей, и я, пришедшая встретить с тобой Новый год. Подарки, шампанское и твоя слабая улыбка в ответ на поздравления и пожелания здоровья.

А твоя последняя больница... Мы все по очереди, а иногда вместе с мамой, с Володей, Котей и Алешей навещали тебя. Ты был уже очень болен. Последние три года сильно давал о себе знать «паркинсон». Сковывающий, он ограничивал твою мимику, движения, даже речь. Я знаю, чего тебе стоило почти каждый вечер выходить на сцену и работать, работать, работать. Не выходить на сцену ты не мог. Я это поняла давно. Когда врачи, друзья, родные убеждали тебя не работать так много, уйти из театра, появляться только на концертах, когда ты хорошо себя чувствуешь. Бросить театр?! Твое любимое детище? Твоих любимых зрителей, так преданных тебе и так верящих тебе? Это было бы равносильно смерти. Я помню, как ты во время разговора с министром культуры Фурцевой сказал, что 46 рублей за спектакль – это стыдно, в этой цифре выражено все отношение начальства к твоей работе. А она весело сказала: «А вы бросьте театр. Зачем вам он? Играйте за вечер, за день несколько концертов, выходя на сцену на 10 минут, и будете получать во много раз больше!». Ты с возмущением рассказывал об этом.

Вечером после спектакля ты оживал, зал заряжал тебя энергетически. Уже во время спектакля, в процессе спектакля у тебя становился крепче голос, движения делались все более и более уверенными, тебе не хотелось уходить со сцены. Да тебя и не отпускали. Твои зрители продлевали тебе жизнь. Этому я была свидетелем, и я люблю их так же, как любил их ты. Я им благодарна за тебя. Когда же болезнь лишала тебя их на время, ты страшно тосковал, ты рвался обратно к животворному источнику. Ты знал: они тебя спасут, защитят. И так было всегда. И это было великим твоим счастьем.

В последний раз я навестила тебя в больнице в пятницу. Ты был еще очень слаб, но уже ходил. Медленно, скованно, неуверенно, как бы ощупывая ногами пол. На следующей неделе тебя обещали выписать домой. Твой лечащий врач сказала мне с облегчением, что вроде бы кризис миновал, и даже разрешила мне с тобой погулять. Был не очень морозный, но ветреный вечер. Я закутала тебе пол-лица теплым шарфом. Пятнадцать минут гуляли. Я что-то тебе рассказывала, стараясь отвлечь от грустных мыслей, от тревоги, которая была у тебя в глазах. Ты молчал. Вернувшись в палату, я заверила тебя, что в воскресенье опять приеду. Мы опять погуляем, я принесу тебе последние номера «Огонька». Сколько там интересного, острого, правдивого, сколько поднимается наболевших вопросов, которые ты поднимал в своих программах очень давно, о чем ты говорил со сцены и от своего лица, Человека и Гражданина, и от лица своих персонажей всегда с болью и любовью. Но ты, глядя куда-то мимо моего лица, сказал: «Нет, мне сейчас нельзя отвлекаться. Надо заниматься новой программой. С чем выходить сегодня к людям, о чем говорить, какие темы поднимать, в каком ключе? Ты понимаешь, как сейчас это трудно, когда все можно, когда сегодня газета острее любого эстрадного сатирического автора. Надо еще думать о грядущем 50-летии театра...»

Ты много думал о юбилее. Искал форму его празднования, говорил об ответственности, о своем волнении, даже страхе. Вообще тема ответственности перед людьми, твоими зрителями – это отдельная тема. Например, ты мне говорил, и я это сама не раз замечала, как ты волнуешься каждый вечер перед выходом на сцену. «Как в первый раз, как мальчишка!» – говорил ты. Как ты третировал телевизионщиков, не разрешая им записывать твои выступления (это только в последние годы было разрешено). Ты говорил: «Завтра они покажут это на всю страну, а послезавтра придут зрители и увидят то же самое на сцене!». А зрители, твои зрители хотели опять видеть тебя. Много раз в одних и тех же спектаклях. Как-то ты сказал председателю Гостелерадио Лапину: «Мы же с вами договорились: сняв нашу программу, вы покажете ее по телевидению только тогда, когда мы ее закончим играть в Москве. А вы показали ее через неделю. Это же бандитизм. Ну, как же вам верить после этого?»

На что тот, улыбнувшись, ответил: «А вы нам не верьте!». Ты не хотел понять, что эти пленки ложатся золотым фондом в сокровищницу нашей культуры, ты не хотел думать о будущем, ты думал о сегодняшних, завтрашних зрителях. Я благодарю сейчас и радио, и телевидение, которые вопреки твоим яростным запретам и сопротивлению оставили нам записи твоих выступлений. Помню скандальный случай в Армении, где тебя хотели обмануть: когда ты вышел на сцену и увидел в зале красные огоньки телекамер, ты отказался выступать. Сказал, что будешь играть только после того, как телевизионщики выйдут из зала. Они упирались, и ты отменил концерт. Тебе стало плохо – сердце. Назавтра телевидение Армении объявило: «Райкин отказался выступать перед армянским народом». Это было ужасно, подло. А на следующий день ты должен был опять выйти на сцену и играть перед этими «обманутыми» и «оскорбленными» зрителями. Представляю, чего это тебе стоило!

Помню, мы отдыхали в Венгрии на Балатоне, в «Балатон-осоде». Однажды вечером ты, мама, Алешенька и я были приглашены на банкет по поводу посещения Венгрии Косыгиным. С нами вместе в это время отдыхал Юзеф Церанкевич со всей своей большой семьей, включая и пуделя. Он вызвался нас отвезти на тот банкет на своем «Мерседесе». Садясь за руль, он сказал: «Никогда не думал, что мне придется работать шофером у Райкина». На что ты ответил: «Никогда не думал, что у меня шофером будет премьер-министр Польши». Вы тогда подружились и много шутили. А когда в 1975 году мы были с тобой в Варшаве на гастролях, Церанкевич с женой Кристиной пригласили нас к себе в гости в их красивую уютную квартиру.

В Венгрии тебя очень любили. Это чувство было взаимным. С первых же гастролей театра в эту страну твой талант и твоя неповторимость были высоко оценены и народом, и правительством. Ты был награжден венгерским орденом. Янош Кадар всегда присутствовал на твоих выступлениях, приглашал тебя в гости, домой, вы много говорили, обменивались впечатлениями, ты восхищался его демократичностью, умом, его деликатностью и скромностью, его талантом государственного деятеля. Помню, когда мы в очередной раз отдыхали на Балатоне в Тихани, после обеда, часа в четыре, к нам на пляже подошел переводчик и сказал, что через час приедет с нами повидаться Кадар. Я помогала вам с мамочкой одеться в соответствии с визитом, и мы стали ждать. И вот показался катер, быстро шедший к берегу. На пристань вышли Мария и Янош Кадар. Их сопровождал один человек. Янош Кадар был одет очень скромно, даже небрежно, совсем по-домашнему: вельветовые брюки, мятая и потертая рубашка, какая-то шерстяная кофта, связанная не очень профессионально. Видно, его это мало волновало. Он подходил к отдыхающим из разных стран, к профсоюзным деятелям, партийным лидерам, членам разных правительств и их семьям. Здоровался со всеми за руку, справлялся о самочувствии, об условиях отдыха. Потом он пошел в глубь парка, где был накрыт небольшой стол с едой и питьем и где уже его ожидали ты, мама, Мария, Ксения (переводчица) и я. Я была свидетелем вашего приватного разговора. Вы говорили о положении в нашей стране, о Венгрии, об искусстве, о культуре вообще, о государстве и церкви, о детях. Вы находили общий язык, шутили, смеялись. Вы глубоко уважали друг друга. И любили. Во всех странах, а тебя отпускали на гастроли только в соцстраны, за исключением Англии (1964; 1965 гг.), твой театр проходил на «ура». Тебя любили и тобой восхищались, но так, как оценили и полюбили тебя в Венгрии – на всех уровнях, – не было нигде. В витринах магазинов стояли твои фотографии, тебя узнавали на улице, с тобой заговаривали по-венгерски и очень удивлялись, когда ты их не понимал, ведь на сцене ты говорил на венгерском языке! Зрители были уверены, что ты венгр или по крайней мере венгерского происхождения.

У тебя было потрясающее чувство языка, безукоризненный слух, ты схватывал и запоминал труднейшие фразы, обороты, идиомы. Ты удивлял и восхищал своих партнеров. В ГДР ты играл на немецком, в Румынии – на румынском, в Болгарии – на болгарском, в Польше – на польском, в Чехословакии – на чешском, в Венгрии – на венгерском, в Англии – на английском. У тебя была крепкая, цепкая память на долгие годы. Я помню, как ты потрясал англичан и американцев в 80-х годах, читая на английском языке «Скептика» и «Холостяка», которых ты читал в 1964 и 1965 годах. А твои «бюрократы», которых ты переиграл в жизни несчетное количество, были признаны в Англии своими. И в одной лондонской газете тебя критиковали за то, что ты приехал критиковать их бюрократию. Часто темы твоих монологов и миниатюр касались общечеловеческих проблем, выходили за «наши» рамки. В Лондоне на телевидении открывали новый канал и хотели его открыть каким-нибудь сюрпризом. И нашли, что этим сюрпризом может стать выступление Райкина. Позвонили Фурцевой. Она отказала, сославшись на твою болезнь. Позвонили опять, назвали сумму. Она, «провентилировав» вопрос, отказала, сославшись на другие планы театра, и назвала свою сумму. В Лондоне ответили – да. Позвонили опять. Назвали сумму, увеличив ее вдвое. Торговля продолжалась долго. Ты об этом узнал случайно, много лет спустя, от одного из наших дипломатов в Англии. Наконец, была названа такая сумма, что сердце нашей министерши вместе с сердцем министра финансов, очевидно, не выдержало, дрогнуло. Гастроли состоялись. Мало того, на следующий год вы поехали опять и еще были приглашены на следующий год. Но Фурцева сказала: «Вы же уже дважды были в Англии, теперь пусть поедет Зыкина».

А в первый раз, когда вы с мамой вышли из самолета в Лондоне, на аэродроме вас ожидала огромная толпа фотографов и кинорепортеров. Вас тут же завели в какой-то зал на пресс-конференцию, и первый вопрос был: «Сколько вы получаете в Союзе?» Ты, чуя подвох, осторожно ответил: «Примерно столько же, сколько и здесь». И назавтра в газетах было: «Самый дорогой артист мира».

А когда у вас был один свободный день, воскресенье, вас с мамой повезли, как богачей, в королевский магазин. Надо было потратить 10% от гонорара, который ты получил, а 90% отнести в наше посольство. И ты купил пальто, костюм, шляпу, зонтик-трость, перчатки и галстук. Надо было не ударить в грязь лицом и вести себя по-королевски. А мама потом помчалась на распродажу и накупила всякого разного, которое было встречено дома с восторгом. На другие магазины ни денег, ни времени не хватило. А нужны были подарки детям, внуку, родственникам, друзьям.

Если в Англию тебя все-таки выпустили благодаря беспрецедентной сумме, заломленной нашей министершей, то об Америке и речи быть не могло. Сколько раз тебя с театром приглашал на гастроли в Америку знаменитый Сол Юрок! И каждый раз был отказ, под любым предлогом. Естественно, ты об этом не знал. Тебя даже не находили нужным поставить в известность. Зачем? Что такое артист?

И вот в 1987 году появилась реальная возможность увидеть Америку, выступить перед твоими зрителями, навсегда уехавшими из страны и увезшими с собой в своих сердцах и душах своего Райкина.

Министерство культуры – «за», медицина – «против»: «Как! Перелет через океан! Семь городов! Перелет и поездки по стране, перемена климата! Он не выдержит!». Врачи всегда недооценивали твою эмоциональную силу. Не брали в расчет энергетику твоего зала. Услышав приговор врачей, ты заплакал. Я примчалась к тебе, стала успокаивать. Я говорила, конечно, очень обидно, что разрешение и возможность поехать в Америку пришли так поздно, когда плохо со здоровьем, когда все трудно: ходить, держать вилку и нож, одеваться, бриться. Зато ты прожил такую интересную жизнь, ты полностью выразил свой неповторимый талант, ты нашел свой жанр, ты организовал свой театр, ты так любим людьми. Ведь это феноменально! Тебя обожают, тебе пишут, ты всегда желанен! У тебя прекрасная умная жена, у тебя преданные дети, внук... Ну, ты не был в Америке. Ну и что? И Индия прошла мимо, и Япония, и Франция. И я начинала по новому кругу перечислять все, чем одарила тебя жизнь. Ты внимательно, не перебивая, слушал и как будто соглашался. Когда я выдохлась в конце двухчасового монолога, ты сказал: «А что же мы будем делать в сентябре вместо нашей поездки? Теперь уже поздно, наверное, затевать разговор о путевках (дело было в июне)». Я заверила тебя, что позвоню в санаторий, в Латвию, в твое любимое «Рижское взморье», что еще не поздно, тебя с мамочкой там всегда ждут. Казалось, дело улажено.

Мы расстались. Я вышла из подъезда и столкнулась с твоим директором Л. Я. Смелянским, которому рассказала о нашем разговоре. Он сказал, что идет к тебе по твоему зову. Через час он звонит мне и, смеясь, сообщает, что как только ты ему открыл дверь, первым твоим вопросом было: «Вы были у Воронова?». И я поняла, что мой монолог не был услышан, вернее, ты его услышал и согласился со мной, кроме одного пункта: «Америка не должна пройти мимо». И я вспомнила слова доброго человека: «Это его последнее желание. Исполните его. Это ваш долг. Сделайте все, чтобы он увидел Америку».

Дальнейшее было просто: нас с Котей обязали подписать бумагу, где мы обещали «заботиться о своем отце». С этим условием мы выехали в Хельсинки и второго сентября самолетом полетели в Нью-Йорк...

http://mishpoha.org/


Сообщение отредактировал gesl - Понедельник, 24.10.2011, 19:07
 
Форум » Мир Истории » Россия как часть Европы » НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО (Эссе Екатерины Райкиной – дочери Аркадия Исааковича .)
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: